Неточные совпадения
В душе ее в тот
день, как она в своем коричневом платье в зале Арбатского дома подошла к нему молча и отдалась ему, — в душе ее в этот
день и час совершился полный разрыв со всею прежнею жизнью, и
началась совершенно другая,
новая, совершенно неизвестная ей жизнь, в действительности же продолжалась старая.
Этот тон смутил Зосю. Несколько
дней она казалась спокойнее, но потом
началась старая история. Привалова удивляло только то, что Половодов совсем перестал бывать у них, и Зося, как казалось, совсем позабыла о нем. Теперь у нее явилось
новое развлечение: она часов по шести в сутки каталась в санях по городу, везде таская за собой Хину. Она сама правила лошадью и даже иногда сама закладывала свой экипаж.
Каждый
день приносил что-нибудь
новое. Наконец недостаток продовольствия принудил этих таинственных людей выйти из лесу. Некоторые из них пришли к нам на бивак с просьбой продать им сухарей. Естественно,
начались расспросы, из которых выяснилось следующее.
Проницательный читатель, — я объясняюсь только с читателем: читательница слишком умна, чтобы надоедать своей догадливостью, потому я с нею не объясняюсь, говорю это раз — навсегда; есть и между читателями немало людей не глупых: с этими читателями я тоже не объясняюсь; но большинство читателей, в том числе почти все литераторы и литературщики, люди проницательные, с которыми мне всегда приятно беседовать, — итак, проницательный читатель говорит: я понимаю, к чему идет
дело; в жизни Веры Павловны
начинается новый роман; в нем будет играть роль Кирсанов; и понимаю даже больше: Кирсанов уже давно влюблен в Веру Павловну, потому-то он и перестал бывать у Лопуховых.
Начиналось то, чего я боялся: образ девочки в сером постепенно бледнел. Мне было как-то жгуче жаль его, порой это было похоже на угрызения совести, как будто я забываю живого друга, чего-то от меня ожидающего. Но
дни шли за
днями, — образ все больше расплывался в
новых впечатлениях, удалялся, исчезал…
Брат на время забросил даже чтение. Он достал у кого-то несколько номеров трубниковской газеты, перечитал их от доски до доски, затем запасся почтовой бумагой, обдумывал, строчил, перемарывал, считал буквы и строчки, чтобы втиснуть написанное в рамки газетной корреспонденции, и через несколько
дней упорной работы мне пришлось переписывать
новое произведение брата.
Начиналось оно словами...
При всех этих удобствах нам не трудно было привыкнуть к
новой жизни. Вслед за открытием
начались правильные занятия. Прогулка три раза в
день, во всякую погоду. Вечером в зале — мячик и беготня.
В один прекрасный
день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что «слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнесся повсюду и обрадовал не одно угнетенное женское сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только
начинается новая эпоха для лишенных всех прав и обессиленных воспитанием русских женщин» и т. п.
— Я говорю, — настойчиво перебила Наташа, — вы спросили себя в тот вечер: «Что теперь делать?» — и решили: позволить ему жениться на мне, не в самом
деле, а только так, на словах,чтоб только его успокоить. Срок свадьбы, думали вы, можно отдалять сколько угодно; а между тем
новая любовь
началась; вы это заметили. И вот на этом-то начале
новой любви вы все и основали.
Она собралась к нему на четвертый
день после его посещения. Когда телега с двумя ее сундуками выехала из слободки в поле, она, обернувшись назад, вдруг почувствовала, что навсегда бросает место, где прошла темная и тяжелая полоса ее жизни, где
началась другая, — полная
нового горя и радости, быстро поглощавшая
дни.
И везде
дело начиналось с мостов и перевозов, а потом, потихоньку да помаленьку, глядь —
новая эра.
Когда
начался пересмотр, он послал сотрудника «России» Майкова в Пензу, снабдив его добытыми мною сведениями, а Тальма был вызван с Сахалина на
новый суд. Майков следил за разбором
дела и посылал в «Россию» из Пензы свои корреспонденции, в результате чего Тальма был оправдан.
Прибыв в пустой дом, она обошла комнаты в сопровождении верного и старинного Алексея Егоровича и Фомушки, человека, видавшего виды и специалиста по декоративному
делу.
Начались советы и соображения: что из мебели перенести из городского дома; какие вещи, картины; где их расставить; как всего удобнее распорядиться оранжереей и цветами; где сделать
новые драпри, где устроить буфет, и один или два? и пр., и пр. И вот, среди самых горячих хлопот, ей вдруг вздумалось послать карету за Степаном Трофимовичем.
А теперь, описав наше загадочное положение в продолжение этих восьми
дней, когда мы еще ничего не знали, приступлю к описанию последующих событий моей хроники и уже, так сказать, с знанием
дела, в том виде, как всё это открылось и объяснилось теперь. Начну именно с восьмого
дня после того воскресенья, то есть с понедельника вечером, потому что, в сущности, с этого вечера и
началась «
новая история».
Многие уверяют, что хворость эта
началась с того
дня, как он посетил «
нового», так как прямым последствием этого посещения была неумеренность в пище, вследствие которой сначала заболел живот, а затем…
— Да, душа моя, лично! Я забываю все это мишурное величие и на время представляю себе, что я простой, добрый деревенский староста… Итак, я являюсь на сход и объясняю. Затем, ежели я вижу, что меня недостаточно поняли, я поручаю продолжать
дело разъяснения исправнику. И вот, когда исправник объяснит окончательно — тогда, по его указанию, составляется приговор и прикладываются печати… И
новая хозяйственная эра
началась!
Дни проводил я в этой тишине, в церковных сумерках, а в длинные вечера играл на бильярде или ходил в театр на галерею в своей
новой триковой паре, которую я купил себе на заработанные деньги. У Ажогиных уже
начались спектакли и концерты; декорации писал теперь один Редька. Он рассказывал мне содержание пьес и живых картин, какие ему приходилось видеть у Ажогиных, и я слушал его с завистью. Меня сильно тянуло на репетиции, но идти к Ажогиным я не решался.
Все эти подозрения и намеки, высказанные маленьким обществом Григоровых барону, имели некоторое основание в действительности: у него в самом
деле кое-что
начиналось с Анной Юрьевной; после того неприятного ужина в Немецком клубе барон дал себе слово не ухаживать больше за княгиней; он так же хорошо, как и она, понял, что князь начудил все из ревности, а потому подвергать себя по этому поводу
новым неприятностям барон вовсе не желал, тем более, что черт знает из-за чего и переносить все это было, так как он далеко не был уверен, что когда-нибудь увенчаются успехом его искания перед княгиней; но в то же время переменить с ней сразу тактику и начать обращаться холодно и церемонно барону не хотелось, потому что это прямо значило показать себя в глазах ее трусом, чего он тоже не желал.
Со всеми возмутительными мерами побуждения кое-какие полукалеки, наконец, были забриты и
началась новая мука с их устройством к
делу. Вдруг сюрпризом начало обнаруживаться, что евреи воевать не могут. Здесь уже ваш Николай Семенович Мордвинов никакой помощи нам оказать не мог, а военные люди струсили, как бы «не пошел портеж в армии». Жидки же этого, разумеется, весьма хотели и пробовали привесть в действо хитрость несказанную.
— Ах, в том-то и
дело, что я всегда стараюсь себе представить и не моту. Это не деньги, не должность — ничего подобного. Это будет какое-то чудо, после которого
начнется совсем
новая, прекрасная жизнь…
начнется и для вас, и для меня, и для всех… Понимаете, Сергей Фирсыч, я жду чуда! Неужели этого с вами никогда не бывает?
И в самом
деле, под утро он уже смеялся над своею нервностью и называл себя бабой, но для него уже было ясно, что покой потерян, вероятно, навсегда и что в двухэтажном нештукатуренном доме счастье для него уже невозможно. Он догадывался, что иллюзия иссякла и уже
начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем.
Но если религиозного воспитания не было в ходу, то цивическое становилось со всяким
днем труднее, за него ссылали на Кавказ, брили лоб. Отсюда то тяжелое состояние нравственной праздности, которое толкает живого человека к чему-нибудь определенному. Протестантов, идущих в католицизм, я считаю сумасшедшими… но в русских я камнем не брошу, они могут с отчаяния идти в католицизм, пока в России не
начнется новая эпоха.
Но зато как проникновенно они говорили о «святом искусстве» и о сцене! Помню один светлый, зеленый июньский
день. У нас еще не
начиналась репетиция. На сцене было темновато и прохладно. Из больших актеров пришли раньше всех Лара-Ларский и его театральная жена — Медведева. Несколько барышень и реалистов сидят в партере. Лара-Ларский ходит взад и вперед по сцене. Лицо его озабочено. Очевидно, он обдумывает какой-то
новый глубокий тип. Вдруг жена обращается к нему...
— Где ж еще
нового теперь достать? — развязывая пачки, сказал Дмитрий Петрович. — У кяхтинских
дела еще не
начинались. Это прошлогодний чай, а недурен: нынешний, говорят, будет поплоше, а все-таки дороже.
Таким-то недобрым предзнаменованием
начался этот
новый день, которому суждено было осветить борьбу отца Флавиана и дьякона Саввы с загадочным существом, шумевшим на чердаке и дошедшим до той крайней дерзости, чтобы выбросить из горшка все тесто, назначенное на пироги духовенству.
В 1741 году, с восшествием на престол императрицы Елизаветы Петровны,
началась новая блистательная эпоха признанного драматического искусства в России и в ее царствование положено было начало отечественному театру. Ко
дню коронации императрицы в Москве нарочно был построен
новый театр на берегу Яузы. Театр был обширен и прекрасно убран.
Начнется следствие, потянут к допросу прислугу, наконец его, Гладких, и самого Петра Иннокентьевича — тогда обнаружится все, и помогут ли еще деньги, чтобы потушить
дело, тем более, что теперь занимается даже на горизонте сибирского правосудия какая-то
новая заря… даже этот Хмелевский, пожалуй, может заварить такую кашу, что не расхлебаешь никакой не только серебряной, но даже золотой ложкой!» — размышлял Иннокентий Антипович.
Через
Деву Марию
началось освобождение человека от этой природной власти, через
Деву Марию земля принимает в свое лоно Логос,
нового Адама, Абсолютного Человека.
Так, среди общего сна и покоя, два человека, которым не спалось, встретили в Старом Городе
день Тимофея, епископа прусского,
день, в который бездна застоя и спокойствия, наконец, призвала другую бездну;
день, с которого под старогородскими кровлями
начинается новая эра.
Видимым
делом целые села пристают к нему; церковные на дух ходят ради близира, „страха ради иерейского“ (сие говорится в насмешку), и во многих
начинается забота открыто просить о дозволении принять старую веру, с объяснением притом, что
новая была содержима не искренно, а противодействия сему никакого, да еще сие и за лучшее разуметь должно, ибо, как станут опять противодействовать вере полициею, то будет последняя вещь горче первой.